Николай Врангель ЛЮБОВНАЯ МЕЧТА СОВРЕМЕННЫХ РУССКИХ ХУДОЖНИКОВ
Voyez, cette Madone, – c’est le portrait
d’une courtisane.
Merimee*
Женщина, после грехопадения, была изгнана из рая. Белый ангел с мечом стал у дверей, чтобы охранять блаженство, недоступное соблазненным. Но Змей-искуситель — главный греховник — не перешел границ Эдема.
Он остался в раю — жить, учить и блаженствовать.
В Старом Завете не сказано, что в раю поселились новые существа. Но так было в действительности. В райском саду красоты мечтой художников и поэтов были созданы призраки полудевы — умнее и хитрее ангелов. А изгнанницу Еву обожествила земная мечта и в неведении назвала Мадонной — прекрасной, величавой, смиренномудрой Девой. И много веков люди, жаждущие красоты недостижимой, молились ей…
Но там, в раю, долго невидимые, бесплотные, жили безликие тени грешницы, порочной и изысканной, лишь наполовину внявшие соблазнам Змея. Она взяла только нужное из того, что полностью предлагал услужливый Дьявол и запрещал Ангел.
Это была Лилит — первая жена Адама — которой Сатана, по словам Реми де Гурмона, сказал:
«Человека я отдал в твою власть, чтобы ты унизила его, чтобы слезы его стали смешными, чтобы дом его стал больницей, а кровать — лупанаром. И женщину я сделаю такою же, как ты. После удовольствия она будет выть, как мать, ребенка которой волчица уносит в пасти… In vulva infernum… И Евфрат прольет через нее свои воды и не угасит ее углей».
Предреченное сбылось. И теперь эта женщина, сделанная Дьяволом, — не Ева, не Лилит, а Мечта наших дней. Ева, никогда не грешащая только потому, что она родилась порочной и сделаться ею не может, —
девушка с невинным лицом ребенка, одетая, как взрослая, в пышной прическе, раскрашенная, как кукла, смесь дьяволицы и серафима, —
с маленькой головой и большими глазами, как у бархатной бабочки, а рот — как кровавый цветок с крошечным розовым язычком кошечки, —
смесь зла и невинности, подростка и старушки, —
больной, оранжерейный цветок в оправе Лалика, —
странное и острое слияние непонятного и знакомого, невинности и греха, — девочка, о которой сказал бы Альтенберг: «И смотря на нее, дети становятся взрослыми, а взрослые — детьми»…
Вот они — манящие призраки современности, женщины-тени, которыми населен рай!
А Мадонна, Дева Мария, которой поклонялись столько веков? Где восседает она на своем пышном троне? Где убранная ризами — мечта с лицом земной женщины? Где она — богиня неизреченного, безмолвного, великого поклонения и неразгаданной красоты?
Долгие века обожали и любили люди свою Мадонну, обожествленную Еву. Женщину земли одевали божественной, причесывали и гримировали. Женщину-любовницу, по-модному одетую, с кокетливой прической, в новом сиянии, в новых нечеловеческих ризах, окруженную своими приспешниками, называли святыней. И ни один дерзкий не смел говорить, что это та земная подруга, которую он так хорошо знал.
Но в сказке Андерсена дурак увидел, что король голый. Так и современный художник узнал в Мадонне изгнанную Еву, давно знакомую ему и его друзьям женщину.
Ту самую, что он вчера рисовал вакханкой.
И никакие силы не могут с тех пор закрыть людям глаза. Во всех божественных ликах мы видим теперь одно земное очарование.
Многие разно, по-своему создавали свою Мадонну, мечту, но она сошла на землю, превратилась в обычное существо, и во всех грезах о ней мы любим только земную сказку.
Кто же тогда наша недосягаемая Мадонна? Я говорю о том, в каком образе и в каком наряде воплощается современная мечта о женщине Рая? Кто она?
Разве я не ответил? Это — тень грешницы, порочной и изысканной, только наполовину внявшей соблазнам Змея. Это Лилит, которой Сатана сказал: «Человека я отдал в твою власть, чтобы ты унизила его, чтобы слезы его стали смешными, чтобы дом его стал больницей, а кровать — лупанаром»…
Вот почему в живописи, украшающей храмы молитвы, грустны и унылы безликие божества. Непорочной Девы Марии нет больше в жизни, и потому нельзя ввести ее в храм, убрать ризами и сделать мечтой, всем жутко и благоговейно желанной.
С XVIII столетия и до 80-х годов девятнадцатого века русские художники представляли себе Мадонну в виде розовой, улыбающейся, нарядной и красивой по-земному женщины, иногда с деланно-испуганными глазами, но всегда соблазняющей своей телесной, реальной красотой.
Мадонна в русской живописи этого времени кажется нам знакомой, светской или простонародной женщиной, часто мещанкой, но ни в каком случае не отвлеченным типом. В этом сказалась религиозная немощь, охватившая Россию со времен Царя-Антихриста.
Васнецов первый захотел воссоздать прежнюю Деву Марию, но не смог. Хотя бы потому, что его видение не воплотилось в художественную форму. Мадонны Васнецова — театральные гримасницы, ничуть не убеждающие нас своими широко раскрытыми глазами в тайнах неба.
Цель понятна, но путь неверен. Мадонны Васнецова не те женщины, что ищет и любит современный человек; они не могут быть предметом его мечтаний.
Вот почему и тихий поэт аскетизма и смерти тела — Нестеров — оказался тоже бессильным.
У него есть святые жены, святые дети, святые старики, святое небо и природа, святой мир. Но у него нет и не может быть Мадонны.
Девы Марии, непорочной Матери, идеальной женщины, родившей Иисуса — этой Мадонны не создаст больше никто, так как ее нет в современном понимании.
Только женщина наших новых грез — райская Лилит — воссияет красотой божества, когда возведут ее художники на троне ее предшественниц.
Только эта женщина-тень — что умнее и хитрее ангелов — облеченная славой богини, может стать новой Мадонной.
Женщины — Гандара, Англады, Бердслея, Бакста, Врубеля, Мусатова, Сомова — вот те, что стоят у врат храмов.
И только им можем поклоняться, объятые экстазом веры в красоту, экстазом желания.
Врубель особенно глубок в своих исканиях правды жизни, и потому его греза почти кажется действительностью.
Часто он близок к Мадонне, не ища ее. Ведь его «Купавы», «Царевны-Волхвы» и «Царевны-Лебеди», женщины тайных грез и мечтаний, больные и страждущие, порочные морфинистки, в своей испорченности — почти дети.
В одной небольшой картине — «Нимфа» — Врубель как будто дает Символ своей веры.
С ужасом и болью смотришь, как в зачарованном ядовитыми травами лесу корчится в судорогах бешенства женщина с изжитым лицом и с хрупким телом ребенка. В муках рождается молодое и умирает изможденное. Старчество и младенчество так близки между собой…
Вот почему современная мечта о Деве будет воплощена только одним из поэтов больной, истеричной, греховной и изысканной женщины, одним из тех, кто, в поисках, быть может, дьявола, случайно найдет Святыню…
Грустно, когда чего-то нет наполовину, когда уходящее медлит уйти совсем, а то, что ушло, кажется близким. Когда умирает одно и еще не родилось другое. Грустно, когда сумрачно; когда снится прежнее, нежное, больное…
В России за последние полвека полюбили грусть; не боль, не отчаяние, а тихую тоску, бледную безысходность. Вечерняя элегия «Сельского кладбища» через много лет была переложена на новые ноты.
И всегдашняя любовь русского человека к печальной мечте приобрела острый, чувственный оттенок.
Красивым стало больное и некрасивое — все, что мучительно.
Самоунижение и самобичевание героев Достоевского, через Чехова, постепенно претворилось в любование болью.
И то, что когда-то считалось порочным и низменным, создало культ, имеющий целью сладость собственных мучений.
Грех и порок сделались новыми идолами современности, и их названия стали писать с прописной буквы.
Темным и страшным кошмаром, как химерические звери Средневековья, надвигалась похоть, хватала, рвала, кусала, истощала и душила человека.
Беспощадная, сильная и прекрасная своим нечеловеческим ликом, мечтательная похоть полонила мир.
И художники отдались ей, со скрежетом борясь с ее властью.
Так после женщин Достоевского пришли героини Врубеля, Сомова, Бальмонта, Сологуба, — все покорные цепям чувственности.
Грусть породила мечту об уродливом, безобразие — боль, боль — возбуждение пола.
«Святых легко отличить, а уродство всегда фигурно — личность в нем видна, в чем явное пороков превосходство».
Так безобразие в новом Символе веры было названо прекрасным. Впрочем, разница была только для тех, кто еще помнил старые символы.
В этом новом поклонении уродству таилась радость садиста, какое-то нравственное утешение за то унижение, что терпишь, любя уродливое.
В ореоле жуткого соблазна родились новые чувственные экстазы.
«У Веры отвислые груди, но я люблю их — едко», говорит Зиновьева-Аннибал в «Тридцати трех уродах».
Эта фраза могла быть сказана только в наши дни.
Так совершилось моральное и внешнее превращение женщины.
Тип грустной и больной женщины появился сперва в литературе, а потом перешел в живопись.
Уже у Достоевского и Чехова нам нравились только больные, страждущие и грустные.
Сологуб пошел дальше. В его творчестве — квинтэссенция современной любовной мечты. Он не довольствуется тем мучительным, что дает жизнь; он искусственно и нарочито придумывает физические и нравственные страдания. Чаще даже не страдания, а легкие боли.
«Опечаленная невеста» сама создает свое горе, радуется и тешится им.
В сотнях других положений героини Сологуба испытывают физические ощущения столь легкой боли, что она граничит с удовольствием.
Где тот предел, где кончается наслаждение и начинается боль? О, Сологуб это знает и всякое ощущение красоты сопоставляет с безобразием, всякую радость — с мукой!
В «Мелком бесе» он так описывет Варвару: «Лицо ее в свежем человеке возбудило бы отвращение своим дрябло-похотливым выражением, но тело у нее было прекрасное, как тело у нежной нимфы, с приставленною к нему, силою каких-то презренных чар, головою увядшей блудницы. И это восхитительное для этих двух пьяных и грязных людишек являлось только источником низкого соблазна. Так это и часто бывает, — и воистину в нашем веке надлежит красоте быть попранной и поруганной».
Как любит Сологуб подчеркивать неуловимость грани между болью и наслаждением! И как любит неясные ощущения, которые вызывают непонятные чувства, почти всегда грустные. Щекотка нежная, тихая, раздражающая, болезненная и приятная — вот мечта его желаний:
«Александра Ивановна пошла из дверей. В сенях теплые под шагами шатались и скрипели доски сорного пола, и какие-то щепочки да песчинки весело и забавно щекотали конец ног».
Маленькие ноги Нины — «Опечаленной невесты» — такие же чуткие, щекотки боятся. «Плотный, мелкий, укутанный волнами песок сообщал ее стопам свою теплую хрупкость и влажность. Слегка щекотал конец нежных ног, еще не загрубевших от частых прикосновений к милому песку земных взморий».
В «Старом доме» ноги Наташи такие же чуткие:
«Ступеньки неширокой внутренней лестницы из мезонина вниз тихо скрипели под легкими Наташиными ногами, и жесткое ощущение дощатого холодного пола под теплыми ногами было забавно-весело».
Так смешивается «жесткое» с «забавно-веселым», но иногда и только жестокое доставляет радость. Поэт любит тело женщины, как мучительное и больное наслаждение, ад и рай одновременно.
Этот сад пыток влечет и мучает притягательно.
И, добравшись до него, хочется терзать его, это тело, преступное и дивно-нежное, хочется бить и мучить его в отместку.
Хочется красными рубцами боли и маленькими алыми рубинами крови покрыть мраморную белизну:
Расстегни свои застежки и завязки развяжи. Тело, жаждущее боли, нестыдливо обнажи. Опусти к узорам темным отуманенный твой взор, Закраснейся и засмейся и ложися на ковер. |
Так говорит Сологуб, и опять чудятся слова «Мелкого беса»: «В нашем веке надлежит красоте быть попранной и поруганной».
В живописи еще ярче, чем в литературе, вырастает новый тип желанной женщины, больной, мечтательной и грустной, смесь сентиментализма времен «Бедной Лизы» с порочными мечтами современности.
И странное сочетание греха и наивной чистоты производит острое и щемящее впечатление.
Женщины Сомова — с лицами девочек — все грустны и печальны, измучены и больны, но в этих страданиях виноваты они сами.
Добродетельная «Бедная Лиза» была несчастной жертвой судьбы; женщины Сомова собственной греховной жизнью создают свои мучения.
В них так много извращенности, что они даже не могут быть настоящими; они только призраки далекого и заманчивого, изысканно-порочного позапрошлого века.
«Le bain de la Marquise»** Александра Бенуа как бы символизирует развратную наготу когда-то давно-давно умершей блудницы.
И лишь один живой человек, и то негр, и то сквозь щелку, может смотреть на ее чары…
Сомов и Бенуа прекрасно поняли, что только недоступное будет всегда желанно.
Воскресили и пустили в среду живых этих кукол-людей, которые милы нам своей отдаленностью.
И жуткая нагота их тел, и некрасивость лиц особенно изысканно-притягательны. Ведь человек современности не может себе представить Соблазнительницу или Мечту с классическими чертами.
В этих исканиях «некрасивой красоты» я опять вижу эротику боли. И снова чудится: «В нашем веке надлежит красоте быть попранной и поруганной»…
В искусстве всегда две правды: правда жизни и правда фантастики. Или жизнь — как луч солнца, застывший в кристалле льда, или вымысел — отражение мечтаний.
Женщина всегда была для поэтов лучом солнца и выдумкой.
Мечтатели и творцы во все века творили своих женщин из снов жизни и лжи небывалого. Но в искусстве правда жизни лгала чаще, чем вымысел. Ведь не та женщина, что всегда с нами, а та, что создается нашими хотениями, нужна нам. Современная греза ярче нарисует нынешний век, чем рассказ о современной жизни. И наша сказка станет летописью о нас.
Вот почему и в современном творчестве больше верится образам женщин-фей, чем женщин-самок. Они стоят рядом и в русской живописи.
То грубая, воющая от голода, немытая и растрепанная, сильная своей звериной природой баба Малявина — аллегория деревенского трагизма. То худая, изможденная, нервная, хрупкая и бледная женщина Серова — тип среднего класса. То стройная, тонкая, элегантная англоманка Трубецкого. Вот три копии с современности, в сущности, совсем не отражающие психологии нового человека.
Квинтэссенция женщины-мечты не выражена ни одним из трех.
И через несколько столетий никто не представит себе женщину XX века в образе бабы Малявина, натурщицы Серова или живой куклы, созданной Трубецким.
Бакст, стоящий на рубеже между мечтателями и сказителями жизни, ближе их узнал женщину.
Он — поэт кокотки и светской нарядницы — соединил жизнь с мечтой.
Женщины Бакста всегда красиво сложены, чем не похожи на настоящих и близки к тем, которых мы хотим. Всегда — умные, изысканные чувственницы, порочные полудевы. Песни Биллитис поют они — стройнотелые, живые, теплые танагретки.
Кажется, будто пришла куртизанка Эллады и, пленясь современностью, стала жеманиться, как кокотка. Так она действует нагая, а одетая прикидывается светской девушкой.
Всякий, смотря на этих красивых кукол, мечтает добиться их любви. Хочется иметь сразу двух женщин, спаянных в одно. Желание, похожее на стремление греков к гермафродиту…
Я бы сказал, что если теперь вдруг воскресить афинца IV века, то и он не остался бы безразличен к женщине Бакста и, быть может, предпочел бы ее своим.
Наша мечта была бы для него только правдой, зато наша правда манила бы его, как мечта!
Бакст в женщине любит самое острое — подробности: те оттенки ощущений, что волнуют больше всего. Он нежно чеканит розовые жемчуга грудных точек, ласково скользит по переходу от ног к торсу, ловко причесывает волосы, гладит глаза и оттачивает на руках и ногах ногти. И всегда помнит, что женщина должна быть красиво раздета и одета опять. В этом любовании игрушками тела сказалась возродившаяся страсть к дорогой роскоши: цветистым камням, фарфору, кружевам, духам, шелку, к забытому одно время баловству холеных тел.
Смотря на картины Бакста, мерещится, что тело — теплые камни: розовые, серые, черные жемчуга, жгучий агат, сапфиры, изумруды и, конечно, мрамор.
Так греза о Греции стала чувственностью.
Рядом с этим лукавым знатоком «подробностей» стоят другие искатели. У их грезы есть тело, но неясное, бесформенное, а лица совсем нет. Их женщины будто в масках: бесчувственные, часто злые, больные, грустные. Феофилактов и Павел Кузнецов — поэты безликих. У первого апофеоз чувственности, у второго — болезни.
Все женщины Феофилактова на одно лицо, замаскированные. Все — с широкими бедрами, короткими ногами и телами сладострастных самок. Эти красивые инструменты ласки слишком обыденны, чтобы сделаться идеалом. И не приблизит их к нам окутывающий их сумрак.
Павел Кузнецов не ищет одалисок гарема, которые пьянят чувственностью плоти. О нет! Он, как некроман, раскапывает могилы. И страшными кошмарами возникают его больные, чахоточные создания. Тела их зелено-серые, землистые, мертвые. Провалившиеся глаза, кажется, уже выедены червями. В болезненной грезе кривляется и пляшет свой Totentanz*** воскресший труп женщины. Тянутся кривые пальцы высохших рук, и гримасничают судорожные лики. И ужас мерзости и стыда, липкая грязь лупанара, болезнь мрачных госпиталей и серый бред подвалов дымами тумана окутывает этих женщин…
Страшная сказка… Безумная мечта…
Так иные художники создают свои безликие кумиры.
Недавно еще не любили тела, теперь любят только тело, закрыв голову. Но женщина-греза должна снять маску, чтобы сделаться желанной.
Есть сны — отражение действительной жизни. Люди, закрыв глаза, вспоминают прошлое — тех, кого нет теперь, но которые были когда-то.
Сон о минувшем всегда сильнее реальности.
Только того, кто умер, любит у Сологуба «Опечаленная Невеста»; о ком-то далеком поют «Стихи о Прекрасной Даме»; былое воссоздают художники наших дней.
И мнится: пришли наряженные в старые платья, бальзамированные, призрачные тела далеких.
На фоне старинных парков, на фоне усадеб с колоннами, на берегу спящих озер, словно листья осени, шуршат они. Бледноликие, грустноокие, печальные, осенние… Только звук старого клавесина поет о вас, и блеклые шелка вам улыбаются. И кажется, что ваша мнимая правда — отблески в тусклых зеркалах!
Трудно решить: старые ли гримируются по-новому, или молодые нарядились в бабушкины платья? В печальной, сонной мечте таится невыразимое очарование…
Мусатов понял это и полюбил тех, кого узнал по рассказам няни. Женщин забытых усадеб, стоящих опечаленными у тихих водоемов, нежную грусть вековых гниющих парков, шорохи тлеющих стен, томные вздохи листопада.
И среди зелени парка проходят хороводы женских теней: милых, печальных, ласковых, грустных. В этой толпе много девушек и нет женщин.
Странное дело, но прелесть далекой грезы таится только в девственной нетронутости. Женщина-жена никогда не была идеалом русской литературы. Татьяна Ларина, милая, как дикая серна, с выходом замуж стала банальной и скучной. Наташа Ростова, перестав быть девушкой, потеряла всю свою прелесть. Вспомните и героинь Достоевского.
Самое прекрасное и великое в нашем понимании женственности — острое ощущение грани между непорочностью и видением греха.
Вот почему так болезненно тянет к девушке, прислушивающейся к жизни.
Здесь, может быть, растворится Сезам, и мы увидим Мадонну.
Девушки Мусатова хороши тем, что совсем не похожи на наших. Часто с чертами лица современности, они притягивают неразгаданной жизнью чего-то прежде виденного. И, напрягая память, силишься вспомнить: где, когда и давно ли их знал?
Чудится, будто жил с ними и даже ласкался к ним. Любили гобелены, живые, шелестящие… Близкие, милые призраки полонили нас чарами недотрог. Их нельзя коснуться — они рассыпятся; их нельзя приласкать — они исчезнут; уйдут, развеятся, как лепестки почти увядшего цветка, пробормотав невнятно последнюю сказку…
Сомов и Бенуа — совсем другие. Они любят тех, которые не только позволяют, но и требуют ласок. Раздетые и одетые, лежа, сидя и стоя, вдвоем с подругой или с собачкой, или с нарядным кавалером, даже со своим веером они мечтают о любви! Это маньяки, думающие только о наслаждениях. Почтальоны приносят им любовные письма, подруги шепчут на ухо непристойности, маленькие изящные книжки рассказывают, как Дафнис любил Хлою или Биллитис своих подруг. Женщины это, или девушки — узнать нельзя.
Они всегда заняты собственною персоной, но для того, чтобы нравиться другим. Они нюхают острый табак и крепкие духи, сильно румянятся и умеют забавно раздеваться. Всякий предмет — живой или неодушевленный — создан, по их понятиям, только для любви. Туфли обувают ноги, которые целуют, также — чулки и кружевные панталоны. За ними следуют юбки, которые надо трогать, платье, которое надо снимать. Наконец, остаются драгоценности, так хорошо украшающие голое тело.
Мебель и стены комнат — только приюты для влюбленных; столы, стулья, кровати и кушетки, очень удобные для ласк и прикосновений. Стены скрывают любовников, а зеркала отражают их.
Вот стройный мир, созданный единой волей. В этой сказке-мечте живут призраки минувшего, воскресшие теперь. Или теперешние, одетые по-старому. Не все ли равно?
В XVIII веке девочки двенадцати и одиннадцати лет выходили замуж. Мечта современных поэтов вернулась к старине, к мертвым. И девушка в наряде своей прабабушки ласково зовет к любви, к прежнему, к небытию. Так спаялись в одно Любовь и Смерть.
Подведем итоги. Мечта современных русских художников влечет их к грустному, далекому и больному. Прежние непорочные Мадонны умерли для искусства, и вместо них нет никого. И если не оденем в ризы женщину современности, мы останемся без Мадонны.
Кто же теперь возможный идеал? Та ли женщина, которую столько веков считали недостойной? Та ли, что первым человеком была оставлена в Раю? Да, она. По древнему преданию, она была первой женой Адама. Ее звали Лилит. Она была матерью злых духов, той «Ночной», по названию евреев, которая преследует и пугает детей, как привидение. Так, быть может, теперь эти дети — художники, а страшный, но манящий призрак Ночной Царицы — современный идеал?
* Смотрите, эта Мадонна — портрет одной куртизанки. Мериме. (фр.)
** «Ванна Маркизы» (фр.)
*** Танец смерти (нем.)