?>

ВЛАДИМИР ИВАНОВИЧ НАРБУТ

Авг 1, 2013

(1888-1938)

Владимир Нарбут


 

…для меня мир всегда был прозрачней воды…
В. Нарбут

Родился Владимир Нарбут на хуторе Нарбутовка Глуховского уезда Черниговской губернии в семье мелкого помещика. Происходил из старинного литовского дворянского рода, переселившегося на Украину в XVII в.
В 1905-1906 гг. перенес болезнь, следствием которой стала хромота. После окончания с золотой медалью Глуховской гимназии с 1906 г. вместе со своим старшим братом Георгием, будущим известным художником, жил в Петербурге. Учился (но не закончил) в Петербургском университете сначала на математическом факультете, затем на факультете восточных языков, а затем на историко-филологическом.
В столице братья жили на квартире художника И. Билибина, который оказал на обоих значительное влияние своей увлеченностью поэзией И. Коневского и русской фольклорной демонологией.
Первые стихи Владимир Нарбут опубликовал в конце 1908 г., а в 1910 г. вышел его первый сборник пейзажной лирики «Стихи. (Год творчества первый)» (СПб., обложка оформлена Г. Нарбутом), замеченный критикой.
С начала 1911 г. Нарбут руководил отделом поэзии студенческого журнала «Gaudeamus», в котором печатались В. Брюсов, М. Волошин, А. Толстой, А. Блок, И. Бунин. Работа в журнале позволила Владимиру познакомиться также с кругом будущего Цеха поэтов, в который он вступил с образованием Цеха осенью 1911 г. Стал одним из адептов акмеизма, родившегося в недрах Цеха.
Второй сборник поэта «Аллилуйя» (СПб, 1912, обложка работы Г. Нарбута и И. Билибина), набранный церковнославянским шрифтом и состоявший из 12 стихотворений, был признан судом порнографическим, изъят из продажи полицией и подвергнут экзекуции «посредством разрывания на мелкие части». Причиной этому послужило сочетание названия книги с ее откровенно «земным» содержанием (художественные образы в поэзии Нарбута Н. Гумилев назвал «галлюцинирующим реализмом»). В октябре 1912 г., чтобы избежать суда за издание «Аллилуйи», при содействии Гумилева, Нарбут бросает учебу и уезжает на пять месяцев с этнографической экспедицией в Абиссинию и Сомали. После амнистии по случаю 300-летия дома Романовых, в марте 1913 г. поэт возвратился в Россию. Африканские впечатления поэта воплотились в нескольких опубликованных стихотворениях и рассказах.
Владимир Нарбут становится издателем и редактором «Нового журнала для всех», в котором публикует стихи членов Цеха поэтов. Но финансовые проблемы вскоре вынудили Нарбута продать права на журнал и уехать на родину, практически порвав со столичной жизнью (хотя уже после отъезда в 1913 г. в Петербурге был издан сборник стихов «Любовь и любовь»).
К 1917 г. Нарбут примкнул к левым эсерам, а после Февральской революции — к большевикам и вошел в Глуховский Совет. В ночь на новый 1918 г. на семью Нарбута было совершено бандитское нападение. Был убит родной его брат Сергей, а сам он был тяжело ранен. Из-за начинавшейся гангрены пришлось ампутировать кисть левой руки.
По заданию партии в 1918 г. организовывал большевистскую печать в Воронеже (там же издавал и «беспартийный» литературно-художественный двухнедельник «Сирена», в котором публиковались О. Мандельштам, А. Блок, А. Ремизов; был подвергнут критике со стороны местных коммунистов за публикацию стихов имажинистов), затем в 1919 г. участвовал в издании партийных журналов в Киеве. В октябре этого же года в Ростове-на-Дону был арестован белогвардейской контрразведкой. Освобожден из тюрьмы конармейцами. Вступил в РКП и был вновь откомандирован на Украину.
В 1920 г. возглавил Одесское отделение РОСТА, организовал в Одессе журналы «Лава» и «Облава». Познакомился с местными молодыми поэтами — Э. Багрицким, В. Катаевым и Ю. Олешей. В Одессе был издан сборник «Плоть» (1920), состоявший из стихотворений, написанных Нарбутом в 1912-1914 гг. Сборники «Красноармейские стихи» (Р.н/Д, 1920), «В огненных столбах» (Од., 1920), «Советская земля» (Харьков, 1921) включали стихи революционно-агитационного характера. С 1921 г. руководил в Харькове Радиотелеграфным агентством Украины. В 1922 г. в Одессе переиздается «Аллилуйя», а в Харькове выходит сборник «Александра Павловна» — последняя прижизненная книга и вершина лирики Нарбута.
С 1922 г. работал в Москве — в Наркомпросе, в отделе печати ЦК РКП (б). Был редактором журналов «30 дней», «Всемирный следопыт» и «Вокруг света», основателем и председателем правления издательства «Земля и фабрика». Был обвинен в «сокрытии ряда обстоятельств, связанных с пребыванием в плену у белых в 1919 г.» и в 1928 г. исключен из партии. После этого жил литературной поденщиной, но в 1933-1934 гг. снова стал писать стихи, исповедуя лозунг «научной поэзии».
В 1936 г. должен был выйти сборник стихов Нарбута «Спираль», но 26 октября поэт был арестован по доносу, 23 июля 1937 г. осужден на 5 лет по так называемому делу «украинских националистов» и отправлен сначала в пересыльный лагерь под Владивостоком, а затем — в Магадан. 7 апреля 1938 г. повторно судим и 14 апреля — расстрелян (по некоторым данным — утоплен на барже).

 

см. также: Лекманов О. «О книге Владимира Нарбута «Аллилуйя» (1912)»

 


ПИСЬМА М. ЗЕНКЕВИЧУ


СТИХИ

На колокольне
Захолустье
Гадалка
Самоубийца
Вдовец
После грозы
Сириус
Сеанс
На смерть Александра Блока


 

НА КОЛОКОЛЬНЕ

Синий купол в бледных звездах,
Крест червонной поздней ржи.
Летом звонким режут воздух
Острокрылые стрижи.

А под маковкой за уши
Кто-то Темный из села,
Точно бронзовые груши,
Прицепил колокола.

И висят они, как серьги,
И звонят к Христову дню.
В меловой живя пещерке,
Голубь сыплет воркотню.

Вот в ветшающие сени
Поднимается старик.
И кряхтят под ним ступени,
И стенной добреет Лик.

И рукой дрожащей гладит
Бронзу сгорбившийся дед:
Ох, на плечи в тихом ладе
Навалилось много лет!

Стелет рваною овчиной
На скамейке свой тулуп,
Щурит око на овины
И жует трясиной губ.

 

ЗАХОЛУСТЬЕ

Прилипли хаты к косогору,
Как золотые гнезда ос.
Благоговейно верят взору
Ряды задумчивых берез.
Как клочья дыма, встали купы,
И зеленеет пена их.
А дали низкие — и скупы,
И скрытны от очей чужих.
Застенчиво молчит затишье,
Как однодневная жена.
И скромность смотрит серой мышью
Из волокового окна.
А под застрехой желто-снежной —
Чуть запыленный зонтик ос.
И ветер грустью безнадежной
От косогора, хат, берез.

 

ГАДАЛКА
Открой, аще можеши,
сердца твоего бездну.
Гр. С. Сковорода

Слезливая старуха у окна
Гнусавит мне, распластывая руку:
«Ты век жила и будешь жить — одна,
но ждет тебя какая-то разлука.
Он, кажется, высок и белоус.
Знай: у него — на стороне — зазноба…»
На заскорузлой шее — низка бус:
Так выгранить гранаты и не пробуй!
Зеленые глаза — глаза кота,
Скупые губы сборками поджаты;
С землей роднится тела нагота,
А жилы — верный кровяной вожатый.
Вся закоптелая, несметный груз
Годов несущая в спине сутулой, —
Она напомнила степную Русь
(Ковыль да таборы), когда взглянула.
И земляное злое ведовство
Прозрачно было так, что я покорно
Без слез, без злобы — приняла его,
Как в осень пашня — вызревшие зерна.

 

САМОУБИЙЦА
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
А. Пушкин

Ну, застрелюсь. И это очень просто:
нажать курок, и выстрел прогремит.
И пуля виноградиной-наростом
застрянет там. Где позвонок торчит,
поддерживая плечи — для хламид.
А дальше — что?
Поволокут меня
в плетущемся над головами гробе
и, молотком отрывисто звеня,
придавят крышку, чтоб в сырой утробе
великого я дожидался дня.
И не заметят, что, быть может, гвозди
концами в сонную вопьются плоть:
ведь скоро, все равно, под череп грозди
червей забьются и — начнут полоть
то, чем я мыслил, что мне дал господь.
Но в светопреставленье, в Страшный Суд —
язычник! — я не верю: есть же радий.
Почию и услышу разве зуд
в лиловой, прогнивающей громаде,
чьи соки жесткие жуки сосут?
А если вдруг распорет чрево врач,
вскрывая кучу (цвета кофе) слизи, —
как вымокший заматерелый грач,
я (я — не я!), мечтая о сюрпризе,
разбухший вывалю кишок калач.
И, чуя приступ тошноты от вони,
свивающей дыхание в спираль,
мой эскулап едва-едва затронет
пинцетом, выскобленным, как хрусталь,
зубов необлупившихся эмаль.
И вновь, — теперь уже, как падаль, — вновь
распотрошенного и с липкой течкой
бруснично-бурой сукровицы, бровь
задравшего разорванной уздечкой,
швырнут меня…
Обиду стерла кровь.
И ты, ты думаешь, по нем вздыхая,
что я приставлю дуло (я!) к виску?
…О, безвозвратная! О, дорогая!
Часы спешат, диктуя жизнь: «ку-ку»,
а пальцы, корчась, тянутся к курку…

 

ВДОВЕЦ

Размякла плоть, и — синевата проседь
на реденьких прилизанных висках.
Рудая осень в прошлое уносит
и настоящего сдувает прах.
В бродячей памяти живут качели —
в скрипучих липах — гонкая доска.
Колени заостри, и — полетели,
нацеливаясь в облака.
И разве эта цель была напрасной?
Все туже шла эфирная стезя,
и все нахальнее метался красный
газ пред лицом, осмысленно грозя.
Но слишком дерзостен был и восторжен
(с пути долой, тюлени-облака!)
полет, должно быть, если вечный коршун
скогтил, схвативши лапой, голубка.
и только клуб и преферанс остался,
да после клуба дома «Отче наш»,
да целый день мотив усталый вальса,
да скука, да стихи, да карандаш…

 

ПОСЛЕ ГРОЗЫ

Как быстро высыхают крыши.
Где буря?
Солнце припекло!
Градиной вихрь на церкви вышиб —
под самым куполом — стекло.
Как будто выхватил проворно
остроконечную звезду —
метавший ледяные зерна,
гудевший в небе на лету.
Овсы — лохматы и корявы,
а рожью крытые поля:
здесь пересечены суставы,
коленцы каждого стебля!
Христос!
Я знаю, ты из храма
сурово смотришь на Илью:
как смел пустить он градом в раму
и тронуть скинию твою!
Но мне — прости меня, я болен, я богохульствую, я лгу —
твоя раздробленная голень
на каждом чудится шагу.

 

СИРИУС

Ангел зимний, ты умер.
Звезда
синей булавкою сердце колет.
Что же, старуха, колоду сдай,
брось туза на бездомную долю.
Знаешь, старуха, мне снился бой:
кто-то огромный, неторопливый
бился в ночи с проворной гурьбой, —
ржали во ржах жеребцы трубой,
в топоте плыли потные гривы…
Гулкие взмахи тяжелых крыл
воздух взвихрили и — пал я навзничь.
Выкидышем утробной игры
в росах валялся и чаял казни.
Но протянулась из тьмы рука,
вылитая — верь! — из парафина.
Тонкая, розой льнущая, ткань,
опеленав, уложила в длинный
ящик меня.
Кто будет искать?
Мертвый, живой — я чуял:
потом
пел и кадил надо мною схимник,
пел и кадил, улыбался ртом, —
это не ты ли, мой ангел зимний?
Это не ты ли дал пистолет,
порох и эти круглые пули?..
Песья звезда, миллионы лет
мед собирающая в свой улей!
Ангел, ангел, ты умер.
Звезда,
что тебе я — палач перед плахой?..
В двадцать одно сыграем-ка.
Сдай,
сдай, ленивая, сивая пряха!

 

СЕАНС

Для меня мир всегда был прозрачней воды.
Шарлатаны — я думал — ломают комедию.
Но вчера допотопного страха следы,
словно язвы, в душе моей вскрыл этот медиум.
С пустяков началось, а потом как пошло,
и пошло — и туда, и сюда — раскомаривать:
стол дубовый, как гроб к потолку волокло,
колыхалось над окнами желтое марево,
и звонил да звонил, что был заперт в шкапу,
колокольчик литой, ненечаянно тронутый.
На омытую холодом ровным тропу
двое юношей выплыли, в снег опеленуты.
Обезглавлен, скользя, каждый голову нес
пред собой на руках, и глаза были зелены,
будто горсть изумрудов — драконовых слез —
переливами млела, застрявши в расщелинах.
Провалились и — вдруг потемнело.
Но дух
нехороший, тяжелый-тяжелый присунулся.
Даже красный фонарь над столом — не потух!
почернел, как яйцо, где цыпленок наклюнулся.
— Ай, ай, ай, — кто-то гладит меня по спине, —
дама, взвизгнув, забилась, как птица в истерике.
Померещилось лапы касанье и мне…
— Боже, как хорошо! — мой товарищ вздохнул,
проводя по лицу трепетавшими пальцами.
А за окнами плавился медленный гул:
может, полночь боролась с ее постояльцами.
И в гостиной — дерзнувший чрез душу и плоть
Пропустить, как чрез кабель, стремление косное —
все не мог, изможденный, еще побороть
сотворенной бурей волнение грозное.
И, конечно, еще проносили они —
двое юношей, кем-то в веках обезглавленных,
перед меркнущим взором его простыни
в сферах, на землю брошенных, тленом отравленных.

 

НА СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА БЛОКА

Узнать, догадаться о тебе,
Лежащем под жестким одеялом,
По страшной, отвиснувшей губе,
По темным под скулами провалам?..
Узнать, догадаться о твоем
Всегда задыхающемся сердце?..
Оно задохнулось!
Продаем
Мы песни о веке-погорельце…
Не будем размеривать слова…
А здесь, перед обликом извечным,
Плюгавые флоксы да трава
Да воском заплеванный подсвечник.
Заботливо женская рука
Тесемкой поддерживает челюсть,
Цингой раскоряченную…
Так,
Плешивый, облезший — на постели!..
Довольно!
Гранатовый браслет —
Земные последние оковы,
Сладчайший, томительнейший бред
Чиновника (помните?) Желткова.
1921

 

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.